ole_lock_eyes: (mask)
[personal profile] ole_lock_eyes


Я просто хочу какого-нибудь покоя. Просто какого-нибудь совершенного, как Будда Амитабха, покоя. Ах да, «ёбвашумать» забыл добавить. Я покупаю на углу сливы. Огромные черные сливы с рубиновой плотью. Такие сливы наживающиеся на их страданиях люди называют «чернослива сладкая, как головка» - дальше идет «младенца», но уже и этого вполне достаточно. Сливы лежат в ящиках, тугие, подобравшиеся, раскаленные на неведомом солнце, так что любое прикосновение к ним может вызвать фейерверк темного сока.
Сливы, невзрачные мандарины, твердые, как камень, груши и запотевший зеленый виноград продают два пацана-азербайджанца лет двадцати-двадцати двух. Тот, что повыше и постарше, тонкий, смуглый, как плеть, скинул рубашку и суетится у весов. Он ловко встряхивает пакеты, раскрывая их, ловко и бережно подхватывает сливы, ловко завязывает пакет так, чтобы фрукты не высыпались. Он предлагает мне попробовать виноград, и я отрываю крупную ягоду, засовываю ее за щеку, но не раскусываю.
Второй мальчик, на пару лет моложе, сидит на перевернутом ящике, уперев локти в острые коленки. Если бы не его товарищ типичной кавказской внешности, и не их скорые разговоры между расчетами и «Что будем брать?», я и не догадался бы, что и он азербайджанец. Маленькая фарфоровая чашечка, teacup kid. Фарфоровая кожица, фарфоровые локоны, выкрашенные колонковой кистью, фарфоровая шея, обтягивающая футболка из матового фарфора, и ко всему этому еще делоновские (или ле́товские?) нереальные голубые глаза. Я вижу его и периферическим зрением, и тем внутренним ядовитым оком, которое получает удовольствие только от созерцания выкупленных за пару тяжелых золотых монет и затем ласково вспоротых фарфоровых животиков и гаснущей в небесных зрачках жизни, слабо, все слабее пульсирующей вокруг орудия убийства. И эта картинка в декорациях необарокко полосует зрачок надвое, и я отдергиваю руку от пакета со сливами, как будто обжегся.
Отдергиваю руку, и к горлу подкатывает тошнота, вызванная не то разноцветными таблетками из коробочки с надписью «утро», не то скучной, как бухгалтер, памятью об этом подло пугливом движении, принадлежавшем не мне.

Он был старше меня почти в два раза. Таким образом, он существовал не просто в параллельном, но в удаленном и непрерывно удаляющемся мире. Когда он ко мне прикасался, он даже не оставлял следов на моей коже – ни миллиграмма генетического материала, ни тени ДНК, ни отпечатка пальца. Он говорил так, как теперь говорю я – письменной речью со сложными грамматическими конструкциями и предложениями, занимающими целый абзац. У него было ухоженное тело, впрочем, сообщающее о немалых усилиях, прилагаемых, чтобы сохранить его моложавый и подтянутый вид. Его живые блестящие глаза, похожие на глаза умной обезьяны, смотрели всегда сквозь, а не на, и это смущало, особенно из-за бесстрастного выражения, которое сохраняло его лицо не зависимо от того, чем он занимался и что думал. Скорбная складочка у рта оставалась на своем месте, одна бровь осторожно приподнималась чуть выше другой, я не помню, чтобы он улыбался, - это было лицо, которое боялось само себя расплескать. Он не курил, но ему нравился и запах моего табака, и весь тот комплект мимики и жестов, которыми сопровождается курение; иногда он передразнивал меня, покусывая карандаш.
У него были взрослые дети, мои ровесники, которых я никогда не видел, и была вторая жена, старше меня на пять лет. У него были, скажем так, общие дела с моим отчимом. Считалось, что я об этом не знаю. Считалось также, что он не знает, кто мой отчим. В этом была болезненная пикантность – глупая, даже пошлая, как все навязанные случайности.
Никаких отношений у нас не было. Он меня увидел, он так долго и аккуратно наводил обо мне справки, что я начал чувствовать слабое натяжение ниточек. Он в конце концов раздобыл у какого-то из моих особых, тщательно отфильтрованных приятелей мой телефон, и мы встречались от случая к случаю. Всякий раз он придумывал целые ворохи шуршащих, как оберточная бумага, как сплетни, правил, знаков, смысловых галлюцинаций. Всякий раз это было так секретно, что походило на работорговлю, и я что-нибудь совсем уже нелепое забывал, и это так его мучило, что он впадал в тишайшие истерики: «У меня это просто слабость, а ты – ты по-настоящему испорчен»... Он дотрагивался мягкими, как у патологических бездельников, ладонями до самого интимного, а мне чудились ожившие хирургические перчатки. И он никогда не отвечал на вопросы, которые я мог бы ему задать.
Ему никогда не приходило в голову… Это клише, черт возьми, «это никогда не приходило в голову» - это клише. Я не разучился стыдиться клише, но и не разучился ими пользоваться – не приложил к этому делу ни единого усилия. Короче говоря, ему никогда не приходило в голову, что его привычная скрытность и опереточная конспирация – скорее свидетельство дурного вкуса, чем продиктованная соображениями сохранения репутации, лица, положения необходимость, и что чем секреты глубже зарыты, тем нагляднее они торчат на поверхности. Когда он думал, как организовать встречу на специально для таких встреч снятой квартире, я тоскливо думал о том, что статью отменили только три года назад, и что ее смрадный призрак все еще витает в съемном воздухе нежилого жилья.
Я был ему нужен, чтобы подзаряжать аккумуляторы. Он был мне нужен, чтобы легитимировать мое Я. Он был единственным взрослым – настоящим взрослым, взрослым родительским - который мог бы сделать осуждаемое обыденным. Он был тем подвидом Суперэго, с которым у меня были шансы договориться, ведь у меня еще не хватало духу перегрызть пуповину Ветхого Завета самому.
Маленькая тайна не существует, пока ей не дано имя. Ты просто живешь с ней, а она живет с тобой. Ты прячешь ее у сердца, и она заставляет тебя замолкать на середине фразы, прислушиваться к музыке, назойливо записанной на журчании воды, вздрагивать от громких звуков и пугливо замирать между ударами сердца. Пока маленькая тайна, красивый блестящий паразит из вязкого черного стекла, прорастает внутрь, робко, тонкими щупальцами, сквозь поры, ты испытываешь к ней отвращение такого размера и накала, что умрешь, если не обернешь его нежностью, как оборачивают нежностью и баюкают раздробленные конечности и разбитые надежды. Ты с ней миришься, свыкаешься, перестаешь считать ее чем-то внешним, забываешь, для чего эта тайна вообще вцепилась в тебя и завелась в тебе, и нужно ли было ее вынашивать так старательно.
А потом тайна обретает имя. Это имя, как правило, воняет хлороформом и полностью синонимично стыду. То, что заставляло тебя красться утром тайком в ванную комнату, называется «поллюция». То, что у тебя с сыновьями Лаокоона, змеями и книгой об эстетике, называется «мастурбация». То, что у взрослого с тобой, называется «педофилия». То, что у тебя со взрослым, называется «гомосексуализм». А то, что с тобой было перед парой немецкой домашки на каменном полу вестибюля первого корпуса, называется «эпилепсия» - и все, кто стоял вокруг и смотрел на тебя, знали это слово. Каждый раз заканчивался обморочным шепотом в сырую подушку – «больше никогда, больше никогда», и каждый раз было известно, что этот – не последний.
У меня не краснеют щеки. Просто начинают пылать изнутри. Я не помню ни одного значимого дня в своей биографии, в который у меня не горело бы лицо, но источник этого белого огня – не во мне. Глыбы стыда громоздятся одна на другую, стремясь разрастись и достать до неба, загородить солнце, и когда ты сквозь них продираешься, они обжигают, как едкая известь, но они выветриваются в область дурных сновидений, если просто спросить, а с чего это, собственно? Если же в них и им верить, они сотрут человека до скелета – или до хорошего костюма-тройки приличного брэнда, что, в принципе, ничуть не лучше.
На юбилее отчима мы столкнулись нос к носу. Я этого ожидал, он сделал вид, что скрывает удивление. Он сказал, что помнит меня еще совсем мальчиком. Помнит, как я переводил приехавшим по обмену опытом коллегам из Хьюстона. На самом деле он помнил, как я вскрикивал сначала от боли, потом от удовольствия, как я уронил в прихожей перчатку и поднял ее так быстро, будто боялся, что она заразится от чужого половичка. Как я хотел позвонить из его «конспиративной» квартиры, а он выдернул шнур телефона из розетки. Уже ночью, когда разъезжались последние гости, водитель отчима грузил в машину последние букеты и подарки, а я курил на крыльце ресторана и думал, не поздно ли еще попробовать выцепить моего тогдашнего любовника на его репетиционной базе, снять галстук и наконец-то напиться, он подошел ко мне, быстро сказал: «Ты понимаешь, что между нами ничего не было и ничего больше не будет. И никому! Ты же понимаешь, чем это тебе может грозить. Университет, работа…» Понимаю. Быть упакованным в одном контейнере с трусостью, конформизмом и тысячекратно умноженными предательствами. Быть упакованным плотно, накрепко, и опечатанным на всю жизнь. Я не нашелся, что ему ответить. Мне было до какой-то запредельной степени все равно.
Я забыл о нем очень быстро. Мне было не до него. Осенью я угодил в больницу и застрял там надолго. Позволил распуститься затяжной депрессии и жил под этим черным цветком. Прореживал свой садик утраченных любовей. Читал, рисовал и писал бесконечную анархистскую пьесу в духе самого паскудного постмодернизма. Не подавал надежд и не собирался выздоравливать, потому что не считал себя нездоровым. Трогал пальцами висок и нащупывал выпуклый шар белой пламенеющей боли. Ждал выходных, конца ноября, первого снега, настоящей зимы, вписывался в тюремный режим.
Он пришел в начале зимы, когда моим приятелям уже надоело таскаться в больницу каждый день, и долгими темными вечерами до приема снотворного мне совсем нечего было делать. Он нашел меня в холле. Я сидел в красном продавленном еще при советской власти кресле, положив ногу на ногу, зажав между бедрами кисти рук, и читал книжку, пристроенную на подлокотнике. Он спросил, почему я так сижу, скрючившись. Я показал ему, как у меня дрожат руки. Он спросил, почему я хожу в джинсах, а не в спортивном костюме. Я пожал плечами. Он принес здоровенный пакет с фруктами и поставил его рядом с моим креслом, снабдив коротким комментарием: «Витамины». Из пакета свисали виноградные гроздья и торчал колючий ананасий вихор. Я смотрел на этот кошмарный пакет, пропитываясь ощущением системной фальши сущего, допускающей существование меня и этого похабного ананаса в одной реальности.
Он сел напротив меня, пододвинув второе кресло так, чтобы ему был виден коридор у меня за спиной, и долго молча смотрел своим специальным невидящим взглядом, как будто изучал сквозь мое лицо обивку кресла. Пауза так затянулась, что я начал снова коситься в фрейдовское «Толкование сновидений» и даже дочитал страницу. Он спросил, как я себя чувствую, - будто вытащил вопрос из портмоне. Никак, голова болит. Он спросил, надолго ли я тут. Я не знал. Он спросил, что я буду делать с учебой. Я об этом не думал. Он спросил что-то еще, такое же бессмысленное, и продолжал вглядываться в заднюю стенку моего черепа. Зачем пришел? Он сказал, что хотел на меня посмотреть. Какая-то ерунда. Мне надоело. Я встал, чтобы попрощаться, но у меня закружилась голова, и мне пришлось ухватиться за кресло. Он тоже встал, дернулся, как будто хотел меня подхватить, но так и не дотронулся.
Он спросил, почему я в шапочке. Я стащил свою вязаную растаманскую шапочку и показал ему, как меня остригли, при этом машинально дернул головой – откинул по привычке уже несуществующие пряди с лица. Выглядело, вероятно, безумно – он по-старушечьи охнул.
Он потянулся, чтобы дотронуться до моего тифозного ершика, но отдернул руку.
Сказал, что ему пора. Сказал, чтобы я выздоравливал.
Я отнес развратный пакет с фруктами в палату и выложил их на общий столик. Соседи предложили мне наперсток домашней настойки на лимонных корках, который я с благодарностью принял. Я вышел в полутемный тихий коридор, забрался на подоконник и стал разглядывать в темном стекле чернильные яблони и отражение моего собственного носа. В стекле проплыла еще его машина, большая и неторопливая, как дредноут, помигал поворотник, кто-то перебежал дорожку в свете фар. Через наушники мне привычно терзал сердце Ник Кейв. Я все еще перекатывал во рту виноградину, не имея ни капли воли, чтобы раскусить ее.
Я просто хотел какого-нибудь покоя. Просто какого-нибудь совершенного, как Будда Амитабха, покоя.



© Elfrun Kroehl
This account has disabled anonymous posting.
If you don't have an account you can create one now.
HTML doesn't work in the subject.
More info about formatting

Profile

ole_lock_eyes: (Default)
ole_lock_eyes

December 2011

S M T W T F S
    1 23
45678910
11121314151617
18192021222324
25262728293031

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated May. 22nd, 2025 12:02 pm
Powered by Dreamwidth Studios