ole_lock_eyes (
ole_lock_eyes) wrote2007-01-26 12:25 pm
![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Entry tags:
Время
Я состарился.
Корыстные незамужние сослуживицы не дают мне больше 25 лет, но это не имеет никакого значения. Я состарился, я это знаю наверняка: каждый день, приходя в школу за дочкой, я с цинизмом тонущего пялюсь на курящих перед храмом науки старшеклассников.
Такие стройненькие, свеженькие щенята, с румянцем во всю щеку, в перекошенных пальто, которые они не сами себе покупали, в размотанных шарфиках, со следами семейных завтраков и выходных у бабушки в уголках испуганных собственной наглостью глаз… У меня нет ни малейшего желания обладать хотя бы одним из них, я просто ищу… себя в их неловких, но по-кошачьи лёгких движениях, нервных улыбках, деланном цинизме. Я ищу самого себя – того себя, который мог все и ведать не ведал, что можно не быть таким беззаботным и таким заряженным солнечной пылью.
В полночь я вышел на прогулку,
Шел в темноте по переулку…
Именинник, назвавший человек двадцать народу, где-то пропадал. Печальная компания полузнакомых тусовщиков вяло обвисла на остановке, к вящему ужасу прохожих и соседских старушек. «Трепло этот Кид,» - печально качали головами квазичерепахи псевдожурналистам. А когда новорожденный наконец появился, оказалось, что всю ночь он зависал неизвестно где, потому денег у него нет ни копейки. При этом тряс покаянно немытым белобрысым чубом, блестел печальными глазами и слезливо ворожил: «Простите меня, друзья… У меня есть друзья… Я говно, дрянь, а вы пришли… Я не знал, что у меня есть друзья…» И было стыдно не ему, а всем приглашенным.
Еще у него был ключ от съемной квартиры с синими крашеными стенами в кухне и потертыми креслами, продавленным диваном, покрытым пятнами не то менструальной крови, не то контроля, и ободранными неопределенным домашним животным обоями. В квартире так устойчиво пахло прокуренной нежилью, что от одного этого запаха хотелось повеситься, предварительно удавив Кида за то, что обитает в такой дыре и даже, подлец, липкого пола не моет.
Сразу нарисовались какие-то девочки, которые разыскали хозяйские макароны и хозяйскую же тушенку и принялись булькать и дымить паром на кухне. В комнате выросла какая-то стыдливая складчина, кто-то пошел за водкой вместе с Кидом, справедливо полагая, что если его одного отпустить с деньгами, то на макаронах неуклюжая вечеринка и завершится.
Стол накрылся, как медным тазом, разнокалиберными тарелками и плошками. Толстый потрескавшийся фаянс, наскоро отмытый неумелыми руками рок-н-ролльщиц, и печальный синий штамп на скатерти: «Родильный дом №2». Тоскливые, как смерть в ночлежке, пельмени, героиново бледные длинноногие макароны. Оживляющее ландшафт пятно миски с солеными огурцами и немедленно переполнившаяся пепельница. Хорошо, дождемся водки, водка может спасти что угодно, и уже не будет так противно слушать испражнения Кида о Пауке и каннибализме, и о том, что было до того, как Кид «научился делать дждждждж», и как он врет про своего перманентно нуждающегося в ночном лечении ценою в бутылку водки ребенке, и глядеть, как собирается по углам в морщины его тридцатилетнее лицо, да, слава богу, тот мальчишка, что пришел со мной, Димка, нашел толстые хозяйственные свечи «на случай ядерной войны» и зажег их. Как хорошо, что хоть кто-то чувствует пространство и расчленяет этот хладный труп катящегося к сумеркам дня на полутени готического храма-скелета…
Хорошо, горячо в животе, и язык развязался, да пьется легко. Кто-то взял гитару и настраивает, трогает струны, а потом – вдребезги разбивает монотонные голоса и нестройный звон посуды «Орландиной», которую подхватывают, словно сговорившись, все, срываясь с цепи, освобождаясь, и лопнул струной неудачный вечер, и всем стало хорошо и глуповато.
И Димка варится так удачно в этой каше голосов, приветливый и жизнерадостный, так что можно только следовать за его перемещениями и вспышками его смеха, голоса, просто хмелея, как с ним легко, какой удачный мальчик.
Девочка Шагги в вышитой блузке, разрывающейся на пышной груди, губы у нее сладкие, хоть и пахнут сигаретами и водкой, а кончики пальцев пахнут чесноком. Дима, а Дима, знаешь что? Знаю, пошли уже отсюда…
И мы смываемся потихоньку, толкаясь на лестнице, давя прорывающийся наружу смех.
«Он же такой старый уже, Кид! Ему же сколько?» - морщит курносый нос Димка. «Тридцать, вроде.» «И что он все с малолетками возится?!» - ворчит мальчик, записывая в малолетки себя и меня. А мне в который раз становится стыдно за очевидную и неуместную Кидову инфантильность.
В моём дворе темно, только подвыпивший лиловый фонарь над подъездом еще силится отбросить на асфальт наши длинные тени.
В арке стоит человек и смотрит на нас. Качается фонарь, вспыхивает зажигалка, и я узнаю его. Его, хотя сам о себе он говорит «она» и «старушка» и с гордым целомудрием изуродованной шлюхи носит похабную кличку Маркиза. Он красит губы и глаза, терпит презрительные насмешки, прижимается к мальчишкам в автобусах, он является в областной читальный зал в женской одежде и ревет на бедную библиотекаршу изъязвленным манерностью басом: «Мне бы что-нибудь маркиза де Сада, милочка!» Он слишком хорошо помнит, как его юность и его привлекательность много лет назад били в десятку, и слишком редко смотрится в зеркало.
И вчуже становится стыдно, будто это я, спятив от одиночества, нелюбимости, насмешек и нереализованной похоти, эпатирую публику нелепыми дешёвыми трюками. Он пугает меня, как пугают сальные взгляды пожилых молодящихся «деятелей культуры», как пугает сальный клекот, слышный на «плешке», как пугают рассказы о банях и общественных туалетах. Как пугает призрак скрюченного морщинистого старика, похожего на обезьянку, который мне является в облитых холодным потом кошмарах, когда я расту во сне – я ведь все еще расту…
Маркиза смотрит на нас. Смотрит медленно, ведь поедание глазами – это процесс. Я почти слышу, как ползут к нам по земле маркизины зловонные шупальца, как шепчут непристойности открывающиеся на их концах вялые, сырые, огромные, почти женские дыры… Димка, словно защищаясь, кладет руку мне на пояс и засовывает палец за ремень моих джинсов. Я обхватываю его горячую жеребячью шею рукой. Мы закрылись, захлопнулись, и так, закупоренными, сжавшимися, втискиваемся в мой подъезд, чтобы удушить смущение горячим поцелуем у батареи отопления.
Наверху Дима, стаскивая штаны, прыгает на одной ноге и ворчит: «Ну и свинья! Засел в арке – на молоденьких педиков посмотреть захотелось!» «Да ну… Ничего он тебе не сделает, он тебя сам боится…А ты думал, куда деваются Геи после пятидесяти?» Димка сопит недовольно. Я глажу его по смуглому животу, по плечам, он расслабляется под рукой, как прирученный звереныш. «Это мы – молоды и красивы… - мурлычу я ему в ухо. – Повернись-ка на животик…» И Димка покорно поворачивается.


Корыстные незамужние сослуживицы не дают мне больше 25 лет, но это не имеет никакого значения. Я состарился, я это знаю наверняка: каждый день, приходя в школу за дочкой, я с цинизмом тонущего пялюсь на курящих перед храмом науки старшеклассников.
Такие стройненькие, свеженькие щенята, с румянцем во всю щеку, в перекошенных пальто, которые они не сами себе покупали, в размотанных шарфиках, со следами семейных завтраков и выходных у бабушки в уголках испуганных собственной наглостью глаз… У меня нет ни малейшего желания обладать хотя бы одним из них, я просто ищу… себя в их неловких, но по-кошачьи лёгких движениях, нервных улыбках, деланном цинизме. Я ищу самого себя – того себя, который мог все и ведать не ведал, что можно не быть таким беззаботным и таким заряженным солнечной пылью.
В полночь я вышел на прогулку,
Шел в темноте по переулку…
Именинник, назвавший человек двадцать народу, где-то пропадал. Печальная компания полузнакомых тусовщиков вяло обвисла на остановке, к вящему ужасу прохожих и соседских старушек. «Трепло этот Кид,» - печально качали головами квазичерепахи псевдожурналистам. А когда новорожденный наконец появился, оказалось, что всю ночь он зависал неизвестно где, потому денег у него нет ни копейки. При этом тряс покаянно немытым белобрысым чубом, блестел печальными глазами и слезливо ворожил: «Простите меня, друзья… У меня есть друзья… Я говно, дрянь, а вы пришли… Я не знал, что у меня есть друзья…» И было стыдно не ему, а всем приглашенным.
Еще у него был ключ от съемной квартиры с синими крашеными стенами в кухне и потертыми креслами, продавленным диваном, покрытым пятнами не то менструальной крови, не то контроля, и ободранными неопределенным домашним животным обоями. В квартире так устойчиво пахло прокуренной нежилью, что от одного этого запаха хотелось повеситься, предварительно удавив Кида за то, что обитает в такой дыре и даже, подлец, липкого пола не моет.
Сразу нарисовались какие-то девочки, которые разыскали хозяйские макароны и хозяйскую же тушенку и принялись булькать и дымить паром на кухне. В комнате выросла какая-то стыдливая складчина, кто-то пошел за водкой вместе с Кидом, справедливо полагая, что если его одного отпустить с деньгами, то на макаронах неуклюжая вечеринка и завершится.
Стол накрылся, как медным тазом, разнокалиберными тарелками и плошками. Толстый потрескавшийся фаянс, наскоро отмытый неумелыми руками рок-н-ролльщиц, и печальный синий штамп на скатерти: «Родильный дом №2». Тоскливые, как смерть в ночлежке, пельмени, героиново бледные длинноногие макароны. Оживляющее ландшафт пятно миски с солеными огурцами и немедленно переполнившаяся пепельница. Хорошо, дождемся водки, водка может спасти что угодно, и уже не будет так противно слушать испражнения Кида о Пауке и каннибализме, и о том, что было до того, как Кид «научился делать дждждждж», и как он врет про своего перманентно нуждающегося в ночном лечении ценою в бутылку водки ребенке, и глядеть, как собирается по углам в морщины его тридцатилетнее лицо, да, слава богу, тот мальчишка, что пришел со мной, Димка, нашел толстые хозяйственные свечи «на случай ядерной войны» и зажег их. Как хорошо, что хоть кто-то чувствует пространство и расчленяет этот хладный труп катящегося к сумеркам дня на полутени готического храма-скелета…
Хорошо, горячо в животе, и язык развязался, да пьется легко. Кто-то взял гитару и настраивает, трогает струны, а потом – вдребезги разбивает монотонные голоса и нестройный звон посуды «Орландиной», которую подхватывают, словно сговорившись, все, срываясь с цепи, освобождаясь, и лопнул струной неудачный вечер, и всем стало хорошо и глуповато.
И Димка варится так удачно в этой каше голосов, приветливый и жизнерадостный, так что можно только следовать за его перемещениями и вспышками его смеха, голоса, просто хмелея, как с ним легко, какой удачный мальчик.
Девочка Шагги в вышитой блузке, разрывающейся на пышной груди, губы у нее сладкие, хоть и пахнут сигаретами и водкой, а кончики пальцев пахнут чесноком. Дима, а Дима, знаешь что? Знаю, пошли уже отсюда…
И мы смываемся потихоньку, толкаясь на лестнице, давя прорывающийся наружу смех.
«Он же такой старый уже, Кид! Ему же сколько?» - морщит курносый нос Димка. «Тридцать, вроде.» «И что он все с малолетками возится?!» - ворчит мальчик, записывая в малолетки себя и меня. А мне в который раз становится стыдно за очевидную и неуместную Кидову инфантильность.
В моём дворе темно, только подвыпивший лиловый фонарь над подъездом еще силится отбросить на асфальт наши длинные тени.
В арке стоит человек и смотрит на нас. Качается фонарь, вспыхивает зажигалка, и я узнаю его. Его, хотя сам о себе он говорит «она» и «старушка» и с гордым целомудрием изуродованной шлюхи носит похабную кличку Маркиза. Он красит губы и глаза, терпит презрительные насмешки, прижимается к мальчишкам в автобусах, он является в областной читальный зал в женской одежде и ревет на бедную библиотекаршу изъязвленным манерностью басом: «Мне бы что-нибудь маркиза де Сада, милочка!» Он слишком хорошо помнит, как его юность и его привлекательность много лет назад били в десятку, и слишком редко смотрится в зеркало.
И вчуже становится стыдно, будто это я, спятив от одиночества, нелюбимости, насмешек и нереализованной похоти, эпатирую публику нелепыми дешёвыми трюками. Он пугает меня, как пугают сальные взгляды пожилых молодящихся «деятелей культуры», как пугает сальный клекот, слышный на «плешке», как пугают рассказы о банях и общественных туалетах. Как пугает призрак скрюченного морщинистого старика, похожего на обезьянку, который мне является в облитых холодным потом кошмарах, когда я расту во сне – я ведь все еще расту…
Маркиза смотрит на нас. Смотрит медленно, ведь поедание глазами – это процесс. Я почти слышу, как ползут к нам по земле маркизины зловонные шупальца, как шепчут непристойности открывающиеся на их концах вялые, сырые, огромные, почти женские дыры… Димка, словно защищаясь, кладет руку мне на пояс и засовывает палец за ремень моих джинсов. Я обхватываю его горячую жеребячью шею рукой. Мы закрылись, захлопнулись, и так, закупоренными, сжавшимися, втискиваемся в мой подъезд, чтобы удушить смущение горячим поцелуем у батареи отопления.
Наверху Дима, стаскивая штаны, прыгает на одной ноге и ворчит: «Ну и свинья! Засел в арке – на молоденьких педиков посмотреть захотелось!» «Да ну… Ничего он тебе не сделает, он тебя сам боится…А ты думал, куда деваются Геи после пятидесяти?» Димка сопит недовольно. Я глажу его по смуглому животу, по плечам, он расслабляется под рукой, как прирученный звереныш. «Это мы – молоды и красивы… - мурлычу я ему в ухо. – Повернись-ка на животик…» И Димка покорно поворачивается.


no subject
Фильтровать Бэрроуза можно только свежей человеческой печенью.
no subject
no subject
no subject
no subject
no subject
no subject
no subject
no subject
(Дочка, копаясь на столе рядом со мной, погладывая в монитор: "Бэндит... Что бэндит набрэндит?")
no subject
no subject