Синдром заложника
Nov. 2nd, 2007 02:53 pm![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Я ношу на среднем пальце левой руки серебряный перстень с черепом и крыльями, на шее – самопальный медальон из медицинской стали с моим именем, на правом запястье – кожаный ремешок, завязанный причудливыми узлами, а на левом – срез маньчжурского ореха, который некрасивый рыжий любовник мне пожаловал, когда трахнул меня в десятый раз. «Откуда у тебя это?» - спрашивают меня любопытные девочки из тех, кого всегда полно в редакции, как пустых бутылок или мусора. «Подарок. Просто кто-то таким образом выразил свою ко мне любовь», - словами Рыжего отвечаю я. Орех с руки я сниму только полтора года спустя в больнице по настоянию врача, которому фенька мешала бинтовать мое запястье – из соображений отнюдь не любви, но асептики и антисептики, которая уж всяко превыше любых сердечных катаклизмов.
В нашем городе можно поймать в табло за кольцо и в левом ухе. Куртка из красной кожи, проклепанная металлическими звездочками по швам, и стрижка под поздних битлов – тем более повод не шататься по городским гетто. Мне не хватает умения и храбрости драться – при моем таланте нарываться на компании гопников в самых неподходящих местах, зато я быстро бегаю и хорошо лазаю через заборы. Вмазать между ног стальным носком ботинка я могу, только если уверен в своем полном и неоспоримом преимуществе. И в путях к отступлению. Но всегда есть всякие «но», границы непереносимости оскорбления расширяются, как зрачки в полутемном подъезде, когда Рыжий опускается передо мной на колени, и каждый вечер в моих пальцах вспыхивает «бабочка» с узким лезвием. Я дерусь от трусости – бойтесь меня, я от трусости способен убить.
Девка-с-сиськами-большими, что мне покровительствует, замазывает йодом и заклеивает пластырем рассеченную бровь и разрешает мне спать с ней в одной постели в общежитии, и мне там тепло, и нравится, как пахнут ее длиннющие рыжие локоны, и тыкаться носом в ее большую теплую грудь мне нравится, но у нас с ней нет секса.
После того, как мы все напиваемся, я оказываюсь в ее постели с рыжим некрасивым Сашей, и у нас есть секс. С ним это получается слишком легко – технически слишком легко, и только в похмельном тумане на следующее утро соображаю, что между нами все наконец-то случилось, после чего от разочарования навсегда перестаю радоваться кануну Нового года.
Рыжий, которому в тесной общажной койке досталось место на радиаторе, утром показывает на обтянутых молочно-белой кожей в светлых веснушках ребрах следы от батареи, треплет меня по щеке, хватает меня за член, щиплет за зад, пинает под стол мои трусы, валяющиеся на полу, не дает вылезти из кровати. Девка-с-сиськами-большими смеется над нами и наливает нам в большие пластмассовые кружки жидкий чай. Она красится перед маленьким настенным зеркалом – собирается на теорфонетику. «Пеедики, пидараааасы…» - мурлычет она удовлетворенно. «Дуууура!» - радостно отзывается в тон ей Рыжий. Я откусываю крекер с сыром, и понимаю, что мне его не проглотить, даже если я вылью в себя ведро чаю. У меня язык покрыт наждаком.
Я пью почти каждый день. Мы пьем с утра поддельную «Монастырскую избу» и паленую «Хванчкару» из ларька, на обед - «Кубанскую долину» по пять рублей, целый день – пиво, и весь вечер на манеже жесткая местная водка. Я не умираю, потому что в девятнадцать лет от этого еще не умирают. Но тогда я не знаю еще, что это просто возраст и молодая печень, и уверен, что просто я молодец и алкоголем меня не свалить.
Рыжий побирается возле общаги в моем универе в половине девятого утра, останавливая спешащих на первую пару некрасивых и нелюбимых студентов: «Я алкоголик. Подайте мне на пиво, мне очень плохо», и ему отстегивают примерно на три бутылки пива, которое мы и выпиваем, прежде чем направиться в редакцию, где должно быть собрание, после которого, вероятнее всего, Рыжего выкинут из газеты.
Рыжий на измене, потому что, в отличие от меня, у него нет таких родителей, которые бы ему давали карманные деньги, и нет других источников дохода, кроме написания статеек и верстки. Он меня напрягает, у меня трясутся руки и трещит голова, и немного тошнит, и пиво как-то не очень пошло, и печенье, кажется, все еще торчит в горле, и слипаются еще пьяные глаза, а тут он еще нудит со своей газетой. В редакцию, в которой я хлопнул дверью аж четыре раза еще летом, мне идти не хочется, мне хочется домой и помыться, и спать тоже хочется, но Рыжий сжимает мне локоть. «Куда ты собрался? Ты еще не понял? Мы теперь по-настоящему вместе. Со мной пойдешь». Постановка вопроса поражает меня так сильно, что я покорно плетусь за ним на остановку.
В редакции почти никого нет. Назначать совещания на раннее утро в пятницу (да и в любой другой день) в редакции молодежной газеты постпанковской направленности – верх безрассудства. Прежде чем меня успевает перехватить главный редактор, мечтающий вернуть мое перо на службу местным неформалам, умеющим читать, я прошмыгиваю в комнатушку без окон, среднее между кладовкой и свалкой и укладываюсь спать на древней скрипучей тумбе от разбросанного судьбой по всему зданию мебельного гарнитура. Последнее, что я вижу через приоткрытую дверь прежде, чем провалиться в болезненный сон, - это огромный плакат с квадратной тяжкой физиономией Черномырдина и надписью «Наш дом – Россия», служащий жалюзи.
В течение последующих нескольких часов я сплю в крайне неудобной позе на жесткой тумбе, и мне снится, что я лежу в теплой луже застывающего клейстера, сквозь который отлично вижу и слышу все, что происходит вокруг меня, но никак не могу поучаствовать я завис в клейком студне, как влипшая в янтарь муха.
Меня будит Рыжий. Трясет за плечо. «Вить-чкаа, а Вить-чкааа! Вставай, все кончилось». Это его мерзкенькое «Вить-чкаа» меня бесит, и он знает это. Я хлопаю глазами, сажусь, поджав ноги: «Тебя выгнали?» «Выгнали». «Ну и пошли отсюда». «У тебя деньги есть? Я жрать хочу».
Я обуваюсь, долго шнурую ботинки. Долго ищу по карманам жевательную резинку. Долго потягиваюсь. Рыжий раздражается и подгоняет меня то и дело. Я захожу в туалет, Рыжий входит за мной и бесцеремонно рассматривает меня. Он покачивается на каблуках «казаков», заложив большие пальцы за широкий ремень, и я как завороженный смотрю на его бедра, обтянутые узкими голубыми джинсами.
Мы спускаемся вниз, в продуктовый магазинчик. Я покупаю пачку крабовых палочек и две бутылки портера. Мы садимся на лавку в каком-то дворике и пьем густое пиво. «Я вот так и не понял, как ты в редакцию попал, - говорит Рыжий. – Ты же такой мальчик чистенький. Родители богатые. Как ты с панками связался?» «Главред мою писанину где-то увидел. Кто-то ему почитать дал. А потом он в «Переписке» прямо в газете написал, мол, автор такого-то и такого-то, срочно свяжитесь с редакцией. Вот так и связался». «Так он тебя позвал. А меня Дупель привел. Странно, мы с тобой и не пересекались почти. Ты как пришел, я на сессии был. А потом ты свалил. С главным поругался?» «Типа того. Он просто не понял, что мне газета, по сути, что шла, что ехала. Я этим на жизнь не зарабатываю». «А чем зарабатываешь?» «Переводами, в основном». «А, ну да. Ты мне переведешь потом ту песню из «Криминального чтива»? Гёл… Пабам-пам-пам… Юлби авуман сунь!» «Девочка, ты скоро станешь женщиной… А дальше слова знаешь?» «Не-а. Потом найдешь и мне переведешь». Я пожимаю плечами. Портер хорош, как черный бархат королевских перчаток. Перед нами усаживается бело-рыжая дворняжка и смотрит на нас не то просящее, не то просто внимательно – я собак не люблю, потому и не понимаю.
«Ты правда едешь в Париж?» «Ну да. Через пару месяцев». «Охренеть. Я вот никогда не был заграницей. У меня даже и знакомых таких нет, кроме тебя. Ты знаешь, что? Привези мне штаны, клевые, ты ж умеешь одеваться, вот такие классные мне штаны привези. Можно из секонд-хэнда. Можно кожаные. И привези мне с могилы Моррисона хоть что-нибудь. Хоть говна голубиного мне привези». Я смеюсь, обещаю, что привезу, если не забуду. Рыжий треплет меня по щеке. Вытаскивает мелочь из кармана и пересчитывает, ворочая монеты на ладони. «Тебе, наверное, неприятно это все в редакции». «Что – все?» «А что там все со всеми трахаются», - Рыжий трет веснушчатый нос. «Мне нет до них дела». «Вялые члены, хлюпающие влагалища… Наверное, скоро закроется газета. Когда все со всеми уже переспали, надо разбегаться».
К бело-рыжей собачке присоединяется черная, потом приходят еще две неопределенной масти. «У тебя красивые руки, - Рыжий берет меня горячими пальцами за запястье. У него большая белая рука, как голубь. У него твердые кончики пальцев от игры на гитаре. – Только маленькие, как у женщины. Ты и сам небольшой. Куколка такая фарфоровая. Baby-face». Я досадливо морщу нос. «Мне не нравится, когда меня называют куклой». «ААа, так кто-то уже называл! - смеется Рыжий. – так кто тебя называл? У тебя был кто-то, кто называл тебя куклой?» Я молчу. «Я сейчас только понял, как мало я о тебе знаю. У тебя сейчас кто-то есть же, да?» «Есть. Кто-то. Нет. Никого». «Ой, какие мы сложные!» Я закуриваю и курю долго, тщательно стряхивая пепел в дырку от сучка в лавке, на которой мы сидим.
«Я устроюсь, наверное, верстальщиком в «Регион-рекламу», - после долгой паузы говорит Рыжий. «Устраивайся», - благословляю его я и скармливаю подбежавшим дворовым собакам остатки палочек. Палочки Рыжий называет «сестрами Карбышевыми», он почти всему на свете дает такие кретинские прозвища. Я учусь мириться с ними и не обращать на них внимание, хотя что-то внутри – видимо, зачаточный вкус – восстает и противится всем этим переименованиям.
Когда мы выходим из двора, Рыжий толкает меня в арку, придавливает к стене и кусает мне нижнюю губу. «Вить-чкааа, - шипит он мне в ухо, слизывая кровь с моего рта, и расстегивает левой рукой мой ремень. – Бесстыжий, бесстыжий…» «Ты ёбнулся! Тут люди ходят!» - я пытаюсь его оттолкнуть, а сам захлебываюсь от вызванного резонансом желания. «Я тебя хочу. Пошли, место найдем», - командует Рыжий. Он сует руку в задний карман моих джинсов и больно меня щиплет.
В конце концов мы перелезаем через ограду пустующего детского садика, в помещении которого гнездится какая-то странная телефонная фирма. Выбиваем фанерный щит, которым заколочена беседка, и залезаем внутрь. Пахнет пылью, плесенью, мочой, свет пробивается сквозь дощатую крышу, иссекает лица полосами. У Рыжего длинные ресницы, белесые, но длинные и загнутые. У него большой рот, тонкие губы, молочно-белая кожа, толстая, наверное, если проколоть. У него брови домиком. У него апельсинового цвета волосы. От его закрученных колечками лобковых волос можно прикуривать – они не рыжие, а огненно-красные.
Он поразительно ярок и так же поразительно некрасив. Некрасив до того, что я очаровываюсь им, ищу глазами его ладненькую фигурку, цепляюсь им и за него.
Он расстегивает мои джинсы. Приспускает трусы. Садится на колени и смотрит мне в глаза хитро-хитро, как недоразвитый ребенок, заныкавший конфету. Облизывает мои яички. Погружает мой член в свой большой рот. Тянет носом мой запах. Разворачивает меня лицом к дощатой стене в следах облупленной сине краски и входит, едва смочив место вторжения слюной. Его рука скользит внизу моего живота вверх-вниз, а у меня рассыпается в щекочущий песок позвоночник, и я считаю удары его члена и моего сердца, сбиваюсь, теряюсь, падаю.
Потом Рыжий показывает мне на перламутровые капли, которые я уронил на стену беседки, и улыбается во весь широкий рот.
Мы бродим по городу, пока не начинает вечереть. Вечером попадаем на хвост к нашим редакционным и снова оказываемся в газете. Вечером там кажется теснее и пыльнее, чем днем.
Пустые бутылки аккуратными рядами наполняют в офисе все шкафы, все полки. Пивные – к пивным, водочные – к водочным. Армия. Уборщица вынесла мозг технического редактора и аккуратно стряхнула его с совочка в мусорный контейнер. Магнитофон хрипит «Пока жарился хряк», главред режет колбасу и хлеб, а маленькие девочки-корректорши, занятые только бесконечным набором бесплатных сообщений полоумных читателей друг другу – газета выходит со встроенной аськой - сделали какой-то салатик из раздавленных помидоров, лука и майонеза. Сауронова статья про Дракулу, которую не то что печатать – читать глазам больно, легла под селедку. Паленые «Три богатыря» в ларьке внизу стоят десятку. Давай возьмем попугайчиков зеленых и понаделаем свастик из них. У меня рвется ремешок на часах. Гайка трется о колени Рыжего, смазливая синеглазая Машка смотрит в мой монитор, навалившись мне на спину тугим мешочком правой груди. Гайке пятнадцать лет, Машке четырнадцать. Из-за белобрысой головы Гайки Рыжий смотрит на меня неприятным прозрачным взглядом, и я отпихиваю Машку: «Сними с меня свои сиськи». Машка голосит что-то протестующее-кокетливое на ровной высокой ноте. Рыжий трется коленом о мою ногу.
Машку и Гайку усадили по обе стороны от главного. Старый (тридцать два года! Рухлядь!) педофил подтаивает, а девочки хлопают ресницами на нас всех со смесью обожания и тихого веселого ужаса. Им кажется, что сегодня они пьют взрослую водку в компании самых крутых раздолбаев и «ракинрольщиков» в этом городе. Сами про себе мы думаем, что так оно и есть, а свои тщательно пестуемые имиджи мы создаем себе сами, ваяем собственные образы, засвечивая сами себя в местных новостях или публикуя откровения друг друга. Нас знают в лицо, и нет такого «Большого раздолбайского шоу», на котором бы мы не кривили свои скептические VIP рты. Населенная полувиртуальными персонажами история города N выглядит куда как жизнерадостнее. Набирая телепрограмму, зам набирает вместо «Слово пастыря» «Слово пластыря» и «Играй, гормон!» вместо названия известной фольклорной передачи.
Водка уже не обжигает горло. От табачного дыма слезятся глаза. Рядом со мной Наташка-Сайка стаскивает из-под юбки колготки, на которых она спустила петлю. Неуклюжий Саурон выплескивает на свой вельветовый пиджак салатную жижу. Вернувшийся с пятнадцати суток замредактора рычит что-то рифмованное в стилистике раннего Маяковского. Главный тискает Машкино колено, а Машка через силу смеется – понимает, дурочка, что не пожрать ее сюда посадили. Джеки качает неочерченные права, недовольный общей концепцией мироздания, но его никто не слушает. Я, как обычно, утратив нити всех разговоров, записываю в блокноте обрывки слов и рисую с натуры смешные перекошенные рожицы, и на меня, кажется, привычно не обращают внимания.
«Пошли покурим», - Рыжий, как будто только что обо мне вспомнив, тащит меня за рукав. Приглашение явно излишне, потому что все, ни мало не смущаясь, смолят прямо в кабинете.
Мы выходим на балкон. У меня перед глазами качается огромная тусклая луна, куб таксопарка, троллейбусная остановка, блестящие в желтом фонарном свете листья тополя. Я гораздо более пьян, чем я думал. Рыжий кладет мне руку на плечо. «Я хочу, чтобы ты всегда был рядом со мной. Я не знаю, кто там у тебя есть, но теперь ты есть у меня. Избавься от него». Мне нечего ответить. Мне странно приятно, что на меня предъявлены права. Меня возбуждает намек на мою беспомощность. Но я не люблю ввязываться в отношения, как в скверную авантюру. Все будет так, как будет. «Ты бы хоть меня спросил, хочу ли я спать с тобой». Пальцы Рыжего впиваются мне в горло. «Хочешь», - рычит он мне в ухо, а я закашливаюсь. «Иди ты на хер», - говорю я в тот раз, поворачиваюсь и возвращаюсь к полусонной компании. Забираю свою куртку, зажигалку, не прощаюсь и вхожу под звездное небо. В тот раз я ухожу.
В последующие три года я не позволяю себе развернуться и уйти. В последующие три года я покорно достаю бумажник, покорно спускаю брюки, покорно раскрываю рот. В последующие три года я терплю его как неизбежный фон моей личной жизни – независимо от ее окраски и содержания. В последующие три года я говорю только «да» или не говорю ничего. И говорю «Пшёл вон, шваль» только после того, как Рыжий отвешивает мне оплеуху через голову моего ребенка, которого я держу на руках.
Но это только через три года. А пока я ношу на среднем пальце левой руки серебряный перстень с черепом и крыльями, на шее – самопальный медальон из медицинской стали с моим именем, на правом запястье – кожаный ремешок, завязанный причудливыми узлами, а на левом – срез маньчжурского ореха.
В нашем городе можно поймать в табло за кольцо и в левом ухе. Куртка из красной кожи, проклепанная металлическими звездочками по швам, и стрижка под поздних битлов – тем более повод не шататься по городским гетто. Мне не хватает умения и храбрости драться – при моем таланте нарываться на компании гопников в самых неподходящих местах, зато я быстро бегаю и хорошо лазаю через заборы. Вмазать между ног стальным носком ботинка я могу, только если уверен в своем полном и неоспоримом преимуществе. И в путях к отступлению. Но всегда есть всякие «но», границы непереносимости оскорбления расширяются, как зрачки в полутемном подъезде, когда Рыжий опускается передо мной на колени, и каждый вечер в моих пальцах вспыхивает «бабочка» с узким лезвием. Я дерусь от трусости – бойтесь меня, я от трусости способен убить.
Девка-с-сиськами-большими, что мне покровительствует, замазывает йодом и заклеивает пластырем рассеченную бровь и разрешает мне спать с ней в одной постели в общежитии, и мне там тепло, и нравится, как пахнут ее длиннющие рыжие локоны, и тыкаться носом в ее большую теплую грудь мне нравится, но у нас с ней нет секса.
После того, как мы все напиваемся, я оказываюсь в ее постели с рыжим некрасивым Сашей, и у нас есть секс. С ним это получается слишком легко – технически слишком легко, и только в похмельном тумане на следующее утро соображаю, что между нами все наконец-то случилось, после чего от разочарования навсегда перестаю радоваться кануну Нового года.
Рыжий, которому в тесной общажной койке досталось место на радиаторе, утром показывает на обтянутых молочно-белой кожей в светлых веснушках ребрах следы от батареи, треплет меня по щеке, хватает меня за член, щиплет за зад, пинает под стол мои трусы, валяющиеся на полу, не дает вылезти из кровати. Девка-с-сиськами-большими смеется над нами и наливает нам в большие пластмассовые кружки жидкий чай. Она красится перед маленьким настенным зеркалом – собирается на теорфонетику. «Пеедики, пидараааасы…» - мурлычет она удовлетворенно. «Дуууура!» - радостно отзывается в тон ей Рыжий. Я откусываю крекер с сыром, и понимаю, что мне его не проглотить, даже если я вылью в себя ведро чаю. У меня язык покрыт наждаком.
Я пью почти каждый день. Мы пьем с утра поддельную «Монастырскую избу» и паленую «Хванчкару» из ларька, на обед - «Кубанскую долину» по пять рублей, целый день – пиво, и весь вечер на манеже жесткая местная водка. Я не умираю, потому что в девятнадцать лет от этого еще не умирают. Но тогда я не знаю еще, что это просто возраст и молодая печень, и уверен, что просто я молодец и алкоголем меня не свалить.
Рыжий побирается возле общаги в моем универе в половине девятого утра, останавливая спешащих на первую пару некрасивых и нелюбимых студентов: «Я алкоголик. Подайте мне на пиво, мне очень плохо», и ему отстегивают примерно на три бутылки пива, которое мы и выпиваем, прежде чем направиться в редакцию, где должно быть собрание, после которого, вероятнее всего, Рыжего выкинут из газеты.
Рыжий на измене, потому что, в отличие от меня, у него нет таких родителей, которые бы ему давали карманные деньги, и нет других источников дохода, кроме написания статеек и верстки. Он меня напрягает, у меня трясутся руки и трещит голова, и немного тошнит, и пиво как-то не очень пошло, и печенье, кажется, все еще торчит в горле, и слипаются еще пьяные глаза, а тут он еще нудит со своей газетой. В редакцию, в которой я хлопнул дверью аж четыре раза еще летом, мне идти не хочется, мне хочется домой и помыться, и спать тоже хочется, но Рыжий сжимает мне локоть. «Куда ты собрался? Ты еще не понял? Мы теперь по-настоящему вместе. Со мной пойдешь». Постановка вопроса поражает меня так сильно, что я покорно плетусь за ним на остановку.
В редакции почти никого нет. Назначать совещания на раннее утро в пятницу (да и в любой другой день) в редакции молодежной газеты постпанковской направленности – верх безрассудства. Прежде чем меня успевает перехватить главный редактор, мечтающий вернуть мое перо на службу местным неформалам, умеющим читать, я прошмыгиваю в комнатушку без окон, среднее между кладовкой и свалкой и укладываюсь спать на древней скрипучей тумбе от разбросанного судьбой по всему зданию мебельного гарнитура. Последнее, что я вижу через приоткрытую дверь прежде, чем провалиться в болезненный сон, - это огромный плакат с квадратной тяжкой физиономией Черномырдина и надписью «Наш дом – Россия», служащий жалюзи.
В течение последующих нескольких часов я сплю в крайне неудобной позе на жесткой тумбе, и мне снится, что я лежу в теплой луже застывающего клейстера, сквозь который отлично вижу и слышу все, что происходит вокруг меня, но никак не могу поучаствовать я завис в клейком студне, как влипшая в янтарь муха.
Меня будит Рыжий. Трясет за плечо. «Вить-чкаа, а Вить-чкааа! Вставай, все кончилось». Это его мерзкенькое «Вить-чкаа» меня бесит, и он знает это. Я хлопаю глазами, сажусь, поджав ноги: «Тебя выгнали?» «Выгнали». «Ну и пошли отсюда». «У тебя деньги есть? Я жрать хочу».
Я обуваюсь, долго шнурую ботинки. Долго ищу по карманам жевательную резинку. Долго потягиваюсь. Рыжий раздражается и подгоняет меня то и дело. Я захожу в туалет, Рыжий входит за мной и бесцеремонно рассматривает меня. Он покачивается на каблуках «казаков», заложив большие пальцы за широкий ремень, и я как завороженный смотрю на его бедра, обтянутые узкими голубыми джинсами.
Мы спускаемся вниз, в продуктовый магазинчик. Я покупаю пачку крабовых палочек и две бутылки портера. Мы садимся на лавку в каком-то дворике и пьем густое пиво. «Я вот так и не понял, как ты в редакцию попал, - говорит Рыжий. – Ты же такой мальчик чистенький. Родители богатые. Как ты с панками связался?» «Главред мою писанину где-то увидел. Кто-то ему почитать дал. А потом он в «Переписке» прямо в газете написал, мол, автор такого-то и такого-то, срочно свяжитесь с редакцией. Вот так и связался». «Так он тебя позвал. А меня Дупель привел. Странно, мы с тобой и не пересекались почти. Ты как пришел, я на сессии был. А потом ты свалил. С главным поругался?» «Типа того. Он просто не понял, что мне газета, по сути, что шла, что ехала. Я этим на жизнь не зарабатываю». «А чем зарабатываешь?» «Переводами, в основном». «А, ну да. Ты мне переведешь потом ту песню из «Криминального чтива»? Гёл… Пабам-пам-пам… Юлби авуман сунь!» «Девочка, ты скоро станешь женщиной… А дальше слова знаешь?» «Не-а. Потом найдешь и мне переведешь». Я пожимаю плечами. Портер хорош, как черный бархат королевских перчаток. Перед нами усаживается бело-рыжая дворняжка и смотрит на нас не то просящее, не то просто внимательно – я собак не люблю, потому и не понимаю.
«Ты правда едешь в Париж?» «Ну да. Через пару месяцев». «Охренеть. Я вот никогда не был заграницей. У меня даже и знакомых таких нет, кроме тебя. Ты знаешь, что? Привези мне штаны, клевые, ты ж умеешь одеваться, вот такие классные мне штаны привези. Можно из секонд-хэнда. Можно кожаные. И привези мне с могилы Моррисона хоть что-нибудь. Хоть говна голубиного мне привези». Я смеюсь, обещаю, что привезу, если не забуду. Рыжий треплет меня по щеке. Вытаскивает мелочь из кармана и пересчитывает, ворочая монеты на ладони. «Тебе, наверное, неприятно это все в редакции». «Что – все?» «А что там все со всеми трахаются», - Рыжий трет веснушчатый нос. «Мне нет до них дела». «Вялые члены, хлюпающие влагалища… Наверное, скоро закроется газета. Когда все со всеми уже переспали, надо разбегаться».
К бело-рыжей собачке присоединяется черная, потом приходят еще две неопределенной масти. «У тебя красивые руки, - Рыжий берет меня горячими пальцами за запястье. У него большая белая рука, как голубь. У него твердые кончики пальцев от игры на гитаре. – Только маленькие, как у женщины. Ты и сам небольшой. Куколка такая фарфоровая. Baby-face». Я досадливо морщу нос. «Мне не нравится, когда меня называют куклой». «ААа, так кто-то уже называл! - смеется Рыжий. – так кто тебя называл? У тебя был кто-то, кто называл тебя куклой?» Я молчу. «Я сейчас только понял, как мало я о тебе знаю. У тебя сейчас кто-то есть же, да?» «Есть. Кто-то. Нет. Никого». «Ой, какие мы сложные!» Я закуриваю и курю долго, тщательно стряхивая пепел в дырку от сучка в лавке, на которой мы сидим.
«Я устроюсь, наверное, верстальщиком в «Регион-рекламу», - после долгой паузы говорит Рыжий. «Устраивайся», - благословляю его я и скармливаю подбежавшим дворовым собакам остатки палочек. Палочки Рыжий называет «сестрами Карбышевыми», он почти всему на свете дает такие кретинские прозвища. Я учусь мириться с ними и не обращать на них внимание, хотя что-то внутри – видимо, зачаточный вкус – восстает и противится всем этим переименованиям.
Когда мы выходим из двора, Рыжий толкает меня в арку, придавливает к стене и кусает мне нижнюю губу. «Вить-чкааа, - шипит он мне в ухо, слизывая кровь с моего рта, и расстегивает левой рукой мой ремень. – Бесстыжий, бесстыжий…» «Ты ёбнулся! Тут люди ходят!» - я пытаюсь его оттолкнуть, а сам захлебываюсь от вызванного резонансом желания. «Я тебя хочу. Пошли, место найдем», - командует Рыжий. Он сует руку в задний карман моих джинсов и больно меня щиплет.
В конце концов мы перелезаем через ограду пустующего детского садика, в помещении которого гнездится какая-то странная телефонная фирма. Выбиваем фанерный щит, которым заколочена беседка, и залезаем внутрь. Пахнет пылью, плесенью, мочой, свет пробивается сквозь дощатую крышу, иссекает лица полосами. У Рыжего длинные ресницы, белесые, но длинные и загнутые. У него большой рот, тонкие губы, молочно-белая кожа, толстая, наверное, если проколоть. У него брови домиком. У него апельсинового цвета волосы. От его закрученных колечками лобковых волос можно прикуривать – они не рыжие, а огненно-красные.
Он поразительно ярок и так же поразительно некрасив. Некрасив до того, что я очаровываюсь им, ищу глазами его ладненькую фигурку, цепляюсь им и за него.
Он расстегивает мои джинсы. Приспускает трусы. Садится на колени и смотрит мне в глаза хитро-хитро, как недоразвитый ребенок, заныкавший конфету. Облизывает мои яички. Погружает мой член в свой большой рот. Тянет носом мой запах. Разворачивает меня лицом к дощатой стене в следах облупленной сине краски и входит, едва смочив место вторжения слюной. Его рука скользит внизу моего живота вверх-вниз, а у меня рассыпается в щекочущий песок позвоночник, и я считаю удары его члена и моего сердца, сбиваюсь, теряюсь, падаю.
Потом Рыжий показывает мне на перламутровые капли, которые я уронил на стену беседки, и улыбается во весь широкий рот.
Мы бродим по городу, пока не начинает вечереть. Вечером попадаем на хвост к нашим редакционным и снова оказываемся в газете. Вечером там кажется теснее и пыльнее, чем днем.
Пустые бутылки аккуратными рядами наполняют в офисе все шкафы, все полки. Пивные – к пивным, водочные – к водочным. Армия. Уборщица вынесла мозг технического редактора и аккуратно стряхнула его с совочка в мусорный контейнер. Магнитофон хрипит «Пока жарился хряк», главред режет колбасу и хлеб, а маленькие девочки-корректорши, занятые только бесконечным набором бесплатных сообщений полоумных читателей друг другу – газета выходит со встроенной аськой - сделали какой-то салатик из раздавленных помидоров, лука и майонеза. Сауронова статья про Дракулу, которую не то что печатать – читать глазам больно, легла под селедку. Паленые «Три богатыря» в ларьке внизу стоят десятку. Давай возьмем попугайчиков зеленых и понаделаем свастик из них. У меня рвется ремешок на часах. Гайка трется о колени Рыжего, смазливая синеглазая Машка смотрит в мой монитор, навалившись мне на спину тугим мешочком правой груди. Гайке пятнадцать лет, Машке четырнадцать. Из-за белобрысой головы Гайки Рыжий смотрит на меня неприятным прозрачным взглядом, и я отпихиваю Машку: «Сними с меня свои сиськи». Машка голосит что-то протестующее-кокетливое на ровной высокой ноте. Рыжий трется коленом о мою ногу.
Машку и Гайку усадили по обе стороны от главного. Старый (тридцать два года! Рухлядь!) педофил подтаивает, а девочки хлопают ресницами на нас всех со смесью обожания и тихого веселого ужаса. Им кажется, что сегодня они пьют взрослую водку в компании самых крутых раздолбаев и «ракинрольщиков» в этом городе. Сами про себе мы думаем, что так оно и есть, а свои тщательно пестуемые имиджи мы создаем себе сами, ваяем собственные образы, засвечивая сами себя в местных новостях или публикуя откровения друг друга. Нас знают в лицо, и нет такого «Большого раздолбайского шоу», на котором бы мы не кривили свои скептические VIP рты. Населенная полувиртуальными персонажами история города N выглядит куда как жизнерадостнее. Набирая телепрограмму, зам набирает вместо «Слово пастыря» «Слово пластыря» и «Играй, гормон!» вместо названия известной фольклорной передачи.
Водка уже не обжигает горло. От табачного дыма слезятся глаза. Рядом со мной Наташка-Сайка стаскивает из-под юбки колготки, на которых она спустила петлю. Неуклюжий Саурон выплескивает на свой вельветовый пиджак салатную жижу. Вернувшийся с пятнадцати суток замредактора рычит что-то рифмованное в стилистике раннего Маяковского. Главный тискает Машкино колено, а Машка через силу смеется – понимает, дурочка, что не пожрать ее сюда посадили. Джеки качает неочерченные права, недовольный общей концепцией мироздания, но его никто не слушает. Я, как обычно, утратив нити всех разговоров, записываю в блокноте обрывки слов и рисую с натуры смешные перекошенные рожицы, и на меня, кажется, привычно не обращают внимания.
«Пошли покурим», - Рыжий, как будто только что обо мне вспомнив, тащит меня за рукав. Приглашение явно излишне, потому что все, ни мало не смущаясь, смолят прямо в кабинете.
Мы выходим на балкон. У меня перед глазами качается огромная тусклая луна, куб таксопарка, троллейбусная остановка, блестящие в желтом фонарном свете листья тополя. Я гораздо более пьян, чем я думал. Рыжий кладет мне руку на плечо. «Я хочу, чтобы ты всегда был рядом со мной. Я не знаю, кто там у тебя есть, но теперь ты есть у меня. Избавься от него». Мне нечего ответить. Мне странно приятно, что на меня предъявлены права. Меня возбуждает намек на мою беспомощность. Но я не люблю ввязываться в отношения, как в скверную авантюру. Все будет так, как будет. «Ты бы хоть меня спросил, хочу ли я спать с тобой». Пальцы Рыжего впиваются мне в горло. «Хочешь», - рычит он мне в ухо, а я закашливаюсь. «Иди ты на хер», - говорю я в тот раз, поворачиваюсь и возвращаюсь к полусонной компании. Забираю свою куртку, зажигалку, не прощаюсь и вхожу под звездное небо. В тот раз я ухожу.
В последующие три года я не позволяю себе развернуться и уйти. В последующие три года я покорно достаю бумажник, покорно спускаю брюки, покорно раскрываю рот. В последующие три года я терплю его как неизбежный фон моей личной жизни – независимо от ее окраски и содержания. В последующие три года я говорю только «да» или не говорю ничего. И говорю «Пшёл вон, шваль» только после того, как Рыжий отвешивает мне оплеуху через голову моего ребенка, которого я держу на руках.
Но это только через три года. А пока я ношу на среднем пальце левой руки серебряный перстень с черепом и крыльями, на шее – самопальный медальон из медицинской стали с моим именем, на правом запястье – кожаный ремешок, завязанный причудливыми узлами, а на левом – срез маньчжурского ореха.
no subject
Date: 2007-11-02 12:29 pm (UTC)и еще: имхо, восприятие у вас (вашего персонажа?) слишком взрослое и циничное для 19 лет... или вы на старую картинку наложили свое нынешнее, зрелое восприятие?
no subject
Date: 2007-11-02 12:55 pm (UTC)В 19 лет я был таким прожженым (как я сам про себя думал) циником, что об меня сигареты можно было тушить. Что не мешало мне культивировать собственный мазохизм. Поэтому об меня и тушили сигареты те, кому удавалось подобраться поближе. Цинизм - это оружие слабых и ранимых.
А сейчас это уже настолько безболезненные картинки, что я могу о них писать. Я уже изменился несколько раз. Врядли я нашел бы общий язык с собой девятнадцатилетним.
no subject
Date: 2007-11-02 04:29 pm (UTC)вообще, детали образа "моего рыжего некрасивого любовника" вас очень плотно преследует и сейчас, не так ли?
и еще: очень инетересно простым обывателям почитать про внутреннюю жизнь газеты. мы же видим только результаты их деятельности, а тут - нехитрый досуг описан. :)
no subject
Date: 2007-11-06 07:20 am (UTC)Но полностью гарантировать, что я теперешний их себе тогдашнему не ПРИПИСЫВАЮ я, конечно, не могу. Между девятнадцатью годами и тридцатью - пропасть, и махом ее не перепрыгнуть даже искусства ради.
Некрасивый рыжий любовник сожрал почти четыре года моей жизни. Но все катаклизмы, с ним связанные, я уже пережил. И если я о нем пишу (а разве о нем? только о себе!) - это просто память. Я сейчас иногда вижу его на улицах. Не вызывает вообще никакого эмоционального отклика. Запятая в биографии - и все.
Газетка у нас была смешная. Врядли по ней можно судить обо всех газетах. Нетипичные мы были - уж слишком самодеятельные и самонадеянные. :))
no subject
Date: 2007-11-02 01:12 pm (UTC)no subject
Date: 2007-11-02 01:14 pm (UTC)Только я, наверное, не расту. Я, наверное, старею. :)
no subject
Date: 2007-11-02 01:22 pm (UTC)Меньше стало эпитетов, красивостей, "захлебов", более спокойный выверенный текст, лаконичные характеристики персонажей - и это по-моему только на пользу.
А эротизм слава богу не пострадал ))
Пеши исчо!
no subject
Date: 2007-11-02 01:24 pm (UTC)no subject
Date: 2007-11-02 01:23 pm (UTC)Хотела ещё сказать про себя: и правда, мазохизм лечится почему-то только тогда, когда начинает касаться кого-то близкого-беззащитного, как собственный ребенок, мама.
ЗЫ. Красиво очень.
no subject
Date: 2007-11-02 01:25 pm (UTC)Интересно, мазохизм - это болезнь юности или просто - болезнь?
no subject
Date: 2007-11-02 01:29 pm (UTC)no subject
Date: 2007-11-02 01:31 pm (UTC)Как все болезни, лечится любовью. Вернее, долюбленностью.
no subject
Date: 2007-11-02 05:43 pm (UTC)no subject
Date: 2007-11-06 07:21 am (UTC)no subject
Date: 2007-11-02 03:53 pm (UTC)no subject
Date: 2007-11-06 07:21 am (UTC)no subject
Date: 2011-05-03 01:03 pm (UTC)no subject
Date: 2011-05-03 01:07 pm (UTC)Она не пишет давно и не появляется, я ее и из ленты уже убрал. А жаль.
no subject
Date: 2011-05-03 01:10 pm (UTC)no subject
Date: 2011-05-03 01:17 pm (UTC)Меня многие отфрендили, когда я на год пропал. Это норма жжизни.
no subject
Date: 2011-05-03 01:19 pm (UTC)no subject
Date: 2011-05-03 05:01 pm (UTC)no subject
Date: 2011-05-03 05:49 pm (UTC)no subject
Date: 2011-05-03 05:55 pm (UTC)no subject
Date: 2011-05-03 05:56 pm (UTC)no subject
Date: 2007-11-02 09:19 pm (UTC)no subject
Date: 2007-11-06 07:22 am (UTC)no subject
Date: 2007-11-05 04:34 am (UTC)Очень лирично.
no subject
Date: 2007-11-06 07:24 am (UTC)Может, это не интеллектуальная лень, а визуальная? Я и сам таким страдаю. Буксую в семисотстраничных "Хрониках заводной птицы", как беззубая мясорубка в пачке картона.
no subject
Date: 2007-11-06 08:12 am (UTC)А по поводу Мураками – думаю, что с его стороны крайне невежливо по отношению к читателю выдавать столь масштабные проекты. Я как глянул на эти два с половиной мегабайта в формате Ворд, так сразу и читать расхотелось.
Да и вообще, многие персонажи Мураками видятся какими-то подчёркнуто дегуманизированными – в отличие, например, от героев Вашего рассказа, подкупающих своей искренностью, своим обаятельным пофигизмом и проникновенно-обострённым восприятием жизни.
no subject
Date: 2007-11-06 08:28 am (UTC)А вот дегуманизированность - это, на мой вкус, скорее дистиллированность. Чистота белого шелка, на котором боже упаси оставить лишние линии. Но тогда опять же непонятно, за каким бесом ему понадобилось столько слов. Может ли количество слов создать необходимый объем пустоты? Может, просто Мураками, как и меня, процесс писания затягивает?
По поводу моих персонажей все проще некуда - я мошенничаю, мне легко, я с живых и ныне здравствующих людей срисовываю. :)
no subject
Date: 2007-11-06 08:59 am (UTC)Да, это, видимо, та же болезнь, что и у Джойса улиссовского периода. Графомания гения, когда процесс становится едва ли не важнее результата.
Литературный титан знает, что его признанность читателем от него уже никуда не денется, и поэтому позволяет себе элементы издевательства и приёмы, направленные в основном на удовлетворение собственного тщеславия.
Он создаёт формы, которые, по его мнению, должны завлекать читателя в скрытый под поверхностью текста смысл. Он играет подтекстами, в стремлении убедить читателя в своём необоримом превосходстве над традиционностью изложения.
Но лично для меня такие фокусы – давно уже пройденный этап литературных симпатий. В конце концов, она быстро приедается – эта литературно-джазовая завуалированность, и ты просто открываешь что-то менее заезженно-интеллектуальное и включаешь нормальную человеческую музыку.
И радуешься разрешениям, которые находятся именно там, где и должны быть, а не теряются в бесконечной перспективе.
>По поводу моих персонажей все проще некуда - я мошенничаю, мне легко, я с живых и ныне здравствующих людей срисовываю. :)
Из моего опыта следует обратное: описать вымышленную ситуацию оказывалось гораздо проще, чем произошедшую в действительности.
no subject
Date: 2007-11-06 09:09 am (UTC)потому что лесные пожары сердца не греют. :)))
Графомания - это моя давняя болезнь, я ею, по-моему страдал, еще когда читать не научился, и признаки ее мне знакомы и понятны. Видимо, ее конечной необратимой стадией следует считать полное отмирание смысла у текста, когда книга пишется не ради писания слов, а ради написания букв.
Много-много каллиграфически исполенных иероглифов, которые затем сводятся к бесчисленным бесконечно далеким от совершенства вариантам одного и того же иероглифа, которые затем обращаются просто в ненаписание ничего - как единственный способ написать все.
Таким образом завершенный графоман не пишет за всю жизнь ни строчки. Воистину, "Художник, не бойся совершенства! Тебе никогда не достичь его!" :)
Реальная ситуация, будучи описанной, вываливается из реальности, как недожеванный птенец из крокодильей пасти. Но это уже совсем другая ситуация.
Мне легче писать, отталкиваясь от реальных событий, потому что... Да мне интереснее просто. :)
no subject
Date: 2007-11-06 09:21 am (UTC)Ещё раз порадовали метафорой.))
>Много-много каллиграфически исполенных иероглифов, которые затем сводятся к бесчисленным бесконечно далеким от совершенства вариантам одного и того же иероглифа, которые затем обращаются просто в ненаписание ничего - как единственный способ написать все.
Вспомнился Юкио Мисима, который писал строго на рисовой бумаге и строго определённым (каким-то чудовищно расширенным) набором иероглифов.
Вот что называется - ответственный подход к собственному дару.
Читать его бывает трудновато - но зато никогда не пожалеешь, осилив до конца.
no subject
Date: 2007-11-06 09:30 am (UTC)По поводу Мисимы - согласен, причем согласен торжественно, на уровне присяги (и почти внутренне аплодирую).
Пытаюсь сейчас вспомнить хоть одного из СВОИХ писателей, кто не грешил бы излишней "приджазованностью", и не могу. Банальный пример Хэмингуэя с его "техникой айсберга" не подходит, потому что Хэмингуэя я давно и как-то уж очень школярски не люблю.
Минимум средств при максимуме выражения - не слишком сложный критерий поиска, но ничего не обнаруживается в запасниках памяти. Ищу эталон или хотя бы точку отсчета - и не нахожу.
Хотя... Может быть, Басё?
no subject
Date: 2007-11-06 09:44 am (UTC)По мне так нормальный пример относительной простоты изложения, отражающей неисповедимую сложность внутреннего мира героя.
Впрочем, в романе больше экзистенциальности, чем психологизма...
Рекомендую.
no subject
Date: 2007-11-06 09:51 am (UTC)Я сейчас читаю "Душевные смуты воспитанника Тёрлиса", но пока не могу сказать ничего определенного, мне надо вчитаться по-настоящему.
Я все еще под впечатлением от "Morta Natura" и "Кладбища горьких апельсинов" Винклера, а уж чем-чем, а строгостью изложения он как раз не страдает. Впрочем, мне понравился стиль - как сложный соус к только что выловленной белой рыбе, лаконично зажаренной на углях. Жан Жене для аспирантов. :)
no subject
Date: 2007-11-06 09:56 am (UTC)Забавное определение. Как-нибудь заценю.
>"Душевные смуты воспитанника Тёрлиса"...
Тяжёлая вещь, конечно. Жестокая до безысходности.
no subject
Date: 2007-11-06 09:59 am (UTC)Жестокая?
Немного непривычные определения для книги... Антропоморфные. Но посмотрим. Я прокомментирую, когда дочитаю, хорошо?